Горькая судьбина - Страница 13


К оглавлению

13

Выборный (тоненькой фистулой). Я, помилуйте, судырь, как, значит, совершенно все жил в Питере, как же, теперича, мог, значит, знать, какие там положенья есть?.. А хоша бы и теперича, как привязан, значит, стал в свою должность, тоже ничего не знаю ни про себя, ни про других кого.

Бурмистр. Не про то, глупый ты человек, говорят, а что хвалят вас очень, так как никогда никакого буянства от вас не было. Вон тоже и Давыд Иванов. Он тут, при нем скажу: давно бы, можетка, ему свою бабу наказать бы следовало за все ее художества, так он и тут, по смиренству своему, все терпит.

Давыд Иванов. О, батюшка, нашел, на кого указывать. Не с сего дня я наплевал на то: бог с ней!

Бурмистр (показывая на Ананья Яковлева). Да, а тут вот другое говорят: дебош хотят делать.

Ананий Яковлев (с трудом сдерживая себя). Послушай, Калистрат Григорьев, смеяться ли ты надо мной пришел с этими дураками, али совсем уж меня до худова довести хочешь, – скажи ты мне только одно?

Бурмистр. Нечего мне тебе сказывать! Я уж пел тебе свою песню-то: колькие годы теперь, жеребец этакой, в Питере живет; баловства, может, невесть сколько за собой имеет, а тут по деревне, что маненько вышло, так и стерпеть того не хочешь, да что ты за король-Могол такой великий?

Ананий Яковлев. Великий, коли сам себя знаю!.. И тебе меня не учить, как понимать себя.

Бурмистр. Не по своей воле тя учат, а барское приказание на то я имею… (Обращаясь к мужикам.) Барин, теперича, приказал с ответом всей вотчины, чтобы волоса с главы его бабы не пало, а он тогда, только что из горницы еще пришедши, бил ее не на живот, а на смерть, и теперь ни пищи, ни питья не дает; она, молока лишимшись, младенца не имеет прокормить чем: так барин за все то, может, первей, чем с него, с нас спросит, и вы все единственно, как и я же, отвечать за то будете.

Между мужиками говор.

Федор Петров. Почто ж мы отвечать за то будем, коли ничем тому не причиной?

Выборный. Господин, значит, помилуйте! Сам волен теперь: что прикажут, то мы и сделаем.

Кривой мужик. Известно, что – господская воля.

Рябой мужик. Не уйдешь от нее тоже, паря, никуда.

Давыд Иванов. Кабы мы теперь супротивники, что ли, какие были, ну так то бы дело было.

Молодой парень. У нас тоже просто насчет того; тогда меня на миру отбаловали, и сам не ведаю за что.

Давыд Иванов. Как же, голова, помилуй! Хошь бы и насчет Ананья Яковлича, какая воля барская есть, разе мы знаем то…

Ананий Яковлев. Какая ж тут воля барская?.. Ах, вы, окаянный, дикий народ; миром еще себя имянуют!.. Коль я вам, теперича, на суд ваш дурацкий предан, какая же и чья тут воля может быть?.. Али пословица-то, видно, справедливотка, что мирской разум везде ныне из кабака пошел, так я вам, лопалам, три бочки выкачу, только говори, помня бога и в правиле.

Федор Петров. Что ж мы сказали не в правиле… Это, братец, одна только напраслина твоя… Как вон, ну, на миру говорят о земельке, что ли, али по податной части, известно, мужичка кажиннова дело – всякий скажет, а тут, теперича, в эком случае, ничего мы того не знаем, и что ж мы сказать можем.

Ананий Яковлев. Нет, ты, старый человек, должен был бы сказать, и не то, что в ихней шайке быть, а остановить бы душегуба этого, да и другим тоже внушить, коли хоша маненько себя поумней и почестней других полагаешь.

Федор Петров. Мне тоже, Ананий Яковлич, не распинаться стать из-за тебя… Я сам, выходит, человек подначальный.

Ананий Яковлев. Вижу я, что вы все одинаковы Иуды-то предатели… Тебе вон только словом намекнули на твое дело прошлое и забытое, так ты и то со стыда-то всю рожу в бороду спрятал… Какой-нибудь пискун выборный про сестру свою посконную, и то от себя отпихивает, – за что ж вы меня-то опосля того почитаете? Али всамотка совсем к подлецу Давыдке применить хотите, коли в дом мой приходите и этакой смертельной обидой меня язвите? Души моей больше не хватает переносить того: я наперед вам говорю, – кому голова своя дорога, так убирайся отседова… топор у меня вострый!

Федор Петров. Как же это можно, братец, топором ты нам грозишь?.. Дураками и лопалами нас облаял да топором еще грозишь, – за что это?

Бурмистр. А за то, что вам мало еще, право! Хорошенько их, Анашка! Взял да и пошел валять того да другого в зубы: нате, мол, вам, господа миряне, коли дураки вы такие.

Молодой парень. Что ж вы так наши-то зубы оченно уж дешево ставите – коли он нас начнет бить, так и мы его станем.

Бурмистр. Ты мне бей не бей его, а хоша свяжи, да бабу ослободи мне от него, потому самому, что не могу ее оставить при нем. Мне тут за ним не углядеть: с сего же дня она будет у меня во дворе, в особой келейке жить, коли я теперь за нее отвечать должон!

Ананий Яковлев. Будто?

Бурмистр. Ну да, будто!

Ананий Яковлев. Будто?.. А ежели я скорей по уши в землю ее закопаю, чем ты сделаешь то! (Колотя себя в грудь.) Не выводи ты меня из последнего моего терпенья, Калистрат Григорьев: не по барской ты воле пришел сюда, а только злобу свою тешить надо мной; идем сейчас к господину, коли на то пошло.

Бурмистр. Ну да, так вот сейчас и пойдут. Сидишь и тут хорош!

Ананий Яковлев. Не станут с тобой тут сидеть; ты к тому только, видно, и ведешь человека, что либо мне, либо тебе остаться жить на свете. Побереги ты своих седых волос!

Бурмистр. Ничего я тебя не боюсь, власти твоей не хватит ничего сделать ни мне, ни бабе твоей!

Ананий Яковлев. Бабе моей! Когда она, бестия, теперь каждый шаг мой продает и выдает вам, то я не то, что таючись, а середь белого дня, на площади людской, стану ее казнить и тиранить; при ваших подлых очах наложу на нее цепи и посажу ее в погреб ледяной, чтоб замерзнуть и задохнуться ей там, окаянной!

13